Вы здесь

Цитаты и афоризмы про общество

Со смыслом

В наше время люди узнают о том, что они думают, по телевизору.

Мудрые

Правосудие не допускает расправы, где бы его не вершили. Ибо, вступая в общество, человек подчиняется не законам природы, но человеческим, цель которых процветание человечества в целом.

Лучшие в рейтинге

Если у меня немножко КЦ есть, я имею право носить жёлтые штаны, и передо мной пацак должен не один, а два раза приседать. Если у меня много КЦ есть, я имею право носить малиновые штаны, и передо мной и пацак должен два раза приседать, и чатланин «ку» делать, и эцилопп меня не имеет права бить по ночам… Никогда!..

В конце 1917 года Россия пережила такой всеобъемлющий крах, какого не знала ни одна социальная система нашего времени. Когда правительство Керенского не заключило мира и британский военно-морской флот не облегчил положения на Балтике, развалившаяся русская армия сорвалась с линии фронта и хлынула обратно в Россию — лавина вооруженных крестьян, возвращающихся домой без надежд, без продовольствия, без всякой дисциплины. Это было время разгрома, время полнейшего социального разложения. Это был распад общества. Во многих местах вспыхнули крестьянские восстания. Поджоги усадьб часто сопровождались жестокой расправой с помещиками. Это был вызванный отчаянием взрыв самых темных сил человеческой натуры, и в большинстве случаев коммунисты несут не большую ответственность за эти злодеяния, чем, скажем, правительство Австралии. Среди бела дня на улицах Москвы и Петрограда людей грабили и раздевали, и никто не вмешивался. Тела убитых валялись в канавах, порой по целым суткам, и пешеходы проходили мимо, не обращая на них внимания.

Должен заметить, что с западными людьми спорить совершенно неинтересно. Западный человек, видя, что собственная точка зрения собеседника очень ему дорога, готов тут же с ней согласиться, чего совершенно не бывает у нас.

В рабовладельческом обществе образца двадцать первого века всё устроено очень красиво. Но только для тех, у кого есть деньги.

Что касается правительства, то оно проявляло слабость, нерешительность, свойственные всем правительствам и оставляемые ими только ради насилия и произвола. Словом, пингвинское правительство ничего не знало, ничего не хотело, ничего не могло.

Habit is thus the enormous flywheel of society, its most precious conservation agent. It alone is what keeps us all within the bounds of ordinance, and saves the children of fortune from the envious uprisings of the poor.

Страшно не когда молодёжь деградирует, а когда общество выдавливает молодёжь.

... Законы бытия таковы, что если человек отказался от риска и усилия, то машина [счастливое государство] не будет выдавать ему счастья, а будет выдавать только то, что по радио или в газете называется счастьем. Поэтому источники зла, беды и несчастья мы всегда ищем в других. Именно такое видение мира я называю видением несуществований.

... парадоксально, но именно там, где меньше всего морали в смысле культурного состояния, а не нравственной потуги, там чаще всего ищут моральные мотивы и только о них и говорят, поучают друг друга, все взывают к доверию, добру, духовности, любви и т. д. «Как же вы мне не доверяете?», «Как вы можете меня не любить?», «Ведь я — солдат, детище народа», «родная армия», «родная прокуратура» и пр. И никто не осмеливается называть вещи своими именами, ибо его тут же душат требованиями доверия, любви, единения в каком-то аморфном чувстве, любую попытку противостоять этому воспринимают как оскорбление святынь и моральных чувств советского человека.

Тело — это самый прекрасный инструмент, которым Вы будете обладать. Танцуйте. Даже если Вам негде этого делать кроме Вашей гостиной.

Пропаганда утрачивает силу, как только становится явной.

То есть должны собраться какие-то гиганты, настоящие умы, мудрецы, и понять, что общество в таком виде, в каком оно сейчас существует, уже изжило себя. Не надо ждать обязательно какого-то ядерного гриба и после этого все такие: «Потушили лес, давайте пойдем по углям, по зале, сейчас мы по новой начнем». Вот таким образом. Я не призываю ни к какой революции, я просто прекрасно понимаю, мне пришел такой месседж очень-очень давно.

Но общество готово принять лишь одно преображение. За первую попытку изменить мир я прослыл мечтателем. После второй попытки я был вежливо отправлен на покой.

— Милая мисс Поттер, вы — писатель. Мы добились того, чего хотели, мы создали вашу книгу.
— Да.
— Что случилось? Я вижу вас что-то опечалило.
— Вы мне подарили столько своего времени, мистер Уорн, без вас я бы никогда не увидела такого. Показали мне типографии. Мне будет не хватать вашего общества.
— А вы теряете моё общество?
— Ну, я только что поняла, что книга вышла, и наше с вами сотрудничество подходит к концу.
— Мисс Поттер, я рассчитывал, что у вас есть и другие истории.

— Вы против смертного приговора?
— Да, смертный приговор индикатор эволюции общества.
— А если бы это затронуло вашу жену?
— Если бы её убили? Что бы я сделал?
— В своём случае, всё усложняется.
— Конечно. Если бы я мог добраться до убийцы, я бы наверняка прикончил его.
— То есть Вы, губернатор, вынесли бы ему смертный приговор?
— Нет, я бы совершил преступление, за которое отправился бы в тюрьму.
— Так почему бы не позволить обществу казнить его?
— Потому что оно должно быть лучше индивидуума.

Всем поровну — идея, может, и хорошая, но нереализуемая. Даже если б и удалось все общественное достояние раздать поровну, назавтра один бы пропил, другой проиграл, третий отдал бы в рост и в кратчайшие сроки возникло бы новое неравенство.

В один прекрасный день люди поймут, что только художник в состоянии заставить нечто произойти; потому и общество имеет быть основано на нем.

Молодые красавцы стремились быть обворожительными и опасными, беспечными, но облеченными громкой великосветской славой. Они ставили себе за правило появляться во всех известных гостиных, показываться в балете и опере, руководить танцами на первых балах, весело заигрывать с начальниками, покорять всех знаменитых красавиц, а главное, безгранично верить в себя и нравиться всем во что бы то ни стало. Такова была программа и практика Д'Антеса.

Хуже обстояло дело с самаркандской школой: она не шла ни в какое сравнение с медресе в Нишапуре. Ученики здесь занимались только тем, что выясняли, чей отец важнее и богаче. На этом же вопросе было сосредоточено внимание почти всех учителей, и самыми успевающими считались дети более влиятельных родителей.

— Вот вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что всё дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что всё дело в случае.

Во время суда он решил, что судьи не имеют права судить его, и высказал это. Когда же судьи не согласились с ним и продолжали его судить, то он решил, что не будет отвечать, и молчал на все их вопросы. Его сослали в Архангельскую губернию. Там он составил себе религиозное учение, определяющее всю его деятельность. Религиозное учение это состояло в том, что все в мире живое, что мертвого нет, что все предметы, которые мы считаем мертвыми, неорганическими, суть только части огромного органического тела, которое мы не можем обнять, и что поэтому задача человека, как частицы большого организма, состоит в поддержании жизни этого организма и всех живых частей его. И потому он считал преступлением уничтожать живое: был против войны, казней и всякого убийства не только людей, но и животных. По отношению к браку у него была тоже своя теория, состоявшая в том, что размножение людей есть только низшая функция человека, высшая же состоит в служении уже существующему живому. Он находил подтверждение этой мысли в существовании фагоцитов в крови. Холостые люди, по его мнению, были те же фагоциты, назначение которых состояло в помощи слабым, больным частям организма. Он так и жил с тех пор, как решил это, хотя прежде, юношей, предавался разврату. Он признавал себя теперь, так же как и Марью Павловну, мировыми фагоцитами.

В его воспоминании были деревенские люди: женщины, дети, старики, бедность и измученность, которые он как будто теперь в первый раз увидал, в особенности улыбающийся старичок-младенец, сучащий безыкорными ножками, — и он невольно сравнивал с ними то, что было в городе. Проходя мимо лавок мясных, рыбных и готового платья, он был поражен — точно в первый раз увидел это — сытостью того огромного количества таких чистых и жирных лавочников, каких нет ни одного человека в деревне. Люди эти, очевидно, твердо были убеждены в том, что их старания обмануть людей, не знающих толка в их товаре, составляют не праздное, но очень полезное занятие. Такие же сытые были кучера с огромными задами и пуговицами на спине, такие же швейцары в фуражках, обшитых галунами, такие же горничные в фартуках и кудряшках и в особенности лихачи-извозчики с подбритыми затылками, сидевшие, развалясь, в своих пролетках, презрительно и развратно рассматривая проходящих. Во всех этих людях он невольно видел теперь тех самых деревенских людей, лишенных земли и этим лишением согнанных в город. Одни из этих людей сумели воспользоваться городскими условиями и стали такие же, как и господа, и радовались своему положению, другие же стали в городе в еще худшие условия, чем в деревне, и были еще более жалки. Такими жалкими показались Нехлюдову те сапожники, которых он увидал работающих в окне одного подвала; такие же были худые, бледные, растрепанные прачки, худыми оголенными руками гладившие перед открытыми окнами, из которых валил мыльный пар. Такие же были два красильщика в фартуках и опорках на босу ногу, все от головы до пяток измазанные краской, встретившиеся Нехлюдову. В засученных выше локтя загорелых жилистых слабых руках они несли ведро краски и не переставая бранились. Лица были измученные и сердитые. Такие же лица были и у запыленных с черными лицами ломовых извозчиков, трясущихся на своих дрогах. Такие же были у оборванных опухших мужчин и женщин, с детьми стоявших на углах улиц и просивших милостыню. Такие же лица были видны в открытых окнах трактира, мимо которого пришлось пройти Нехлюдову. У грязных, уставленных бутылками и чайной посудой столиков, между которыми, раскачиваясь, сновали белые половые, сидели, крича и распевая, потные, покрасневшие люди с одуренными лицами. Один сидел у окна, подняв брови и выставив губы, глядел перед собою, как будто стараясь вспомнить что-то.

Со времени своего последнего посещения Масленникова, в особенности после своей поездки в деревню, Нехлюдов не то что решил, но всем существом почувствовал отвращение к той своей среде, в которой он жил до сих пор, к той среде, где так старательно скрыты были страдания, несомые миллионами людей для обеспечения удобств и удовольствий малого числа, что люди этой среды не видят, не могут видеть этих страданий и потому жестокости и преступности своей жизни. Нехлюдов теперь уже не мог без неловкости и упрека самому себе общаться с людьми этой среды. А между тем в эту среду влекли его привычки его прошедшей жизни, влекли и родственные и дружеские отношения и, главное, то, что для того, чтобы делать то, что теперь одно занимало его: помочь и Масловой, и всем тем страдающим, которым он хотел помочь, он должен был просить помощи и услуг от людей этой среды, не только не уважаемых, но часто вызывающих в нем негодование и презрение.

Убеждения графа Ивана Михайловича с молодых лет состояли в том, что как птице свойственно питаться червяками, быть одетой перьями и пухом и летать по воздуху, так и ему свойственно питаться дорогими кушаньями, приготовленными дорогими поварами, быть одетым в самую покойную и дорогую одежду, ездить на самых покойных и быстрых лошадях, и что поэтому это все должно быть для него готово. Кроме того, граф Иван Михайлович считал, что чем больше у него будет получения всякого рода денег из казны, и чем больше будет орденов, до алмазных знаков чего-то включительно, и чем чаще он будет видеться и говорить с коронованными особами обоих полов, тем будет лучше. Все же остальное в сравнении с этими основными догматами граф Иван Михайлович считал ничтожным и неинтересным. Все остальное могло быть так или обратно совершенно. Соответственно этой вере граф Иван Михайлович жил и действовал в Петербурге в продолжение сорока лет и по истечении сорока лет достиг поста министра.

Мальчик этот обвинялся в том, что вместе с товарищем сломал замок в сарае и похитил оттуда старые половики на сумму три рубля шестьдесят семь копеек. Ведь очевидно, что мальчик этот не какой-то особенный злодей, а самый обыкновенный — это видят все — человек и что стал он тем, что есть, только потому, что находился в таких условиях, которые порождают таких людей. И потому, кажется, ясно, что, для того чтобы не было таких мальчиков, нужно постараться уничтожить те условия, при которых образуются такие несчастные существа. Что же мы делаем? Мы хватаем такого одного случайно попавшегося нам мальчика, зная очень хорошо, что тысячи таких остаются непойманными, и сажаем его в тюрьму, в условия совершенной праздности или самого нездорового и бессмысленного труда, в сообщество таких же, как и он, ослабевших и запутавшихся в жизни людей, а потом ссылаем его на казенный счет в сообщество самых развращенных людей из Московской губернии в Иркутскую. Для того же, чтобы уничтожить те условия, в которых зарождаются такие люди, не только ничего не делаем, но только поощряем те заведения, в которых они производятся. Заведения эти известны: это фабрики, заводы, мастерские, трактиры, кабаки, дома терпимости. И мы не только не уничтожаем таких заведений, но, считая их необходимыми, поощряем, регулируем их.

Большинство же арестантов, за исключением немногих из них, ясно видевших весь обман, который производился над людьми этой веры, и в душе смеявшихся над нею, большинство верило, что в этих золоченых иконах, свечах, чашах, ризах, крестах, повторениях непонятных слов «Иисусе сладчайший» и «позлилось» заключается таинственная сила, посредством которой можно приобресть большие удобства в этой и в будущей жизни. Хотя большинство из них, проделав несколько опытов приобретения удобств в этой жизни посредством молитв, молебнов, свечей, и не получило их, — молитвы их остались неисполненными, — каждый был твердо уверен, что эта неудача случайная и что это учреждение, одобряемое учеными людьми и митрополитами, есть все-таки учреждение очень важное и которое необходимо если не для этой, то для будущей жизни.

Священник с спокойной совестью делал все то, что он делал, потому что с детства был воспитан на том, что это единственная истинная вера, в которую верили все прежде жившие святые люди и теперь верят духовное и светское начальство. Он верил не в то, что из хлеба сделалось тело, что полезно для души произносить много слов или что он съел действительно кусочек бога, — в это нельзя верить, — а верил в то, что надо верить в эту веру. Главное же, утверждало его в этой вере то, что за исполнение треб этой веры он восемнадцать лет уже получал доходы, на которые содержал свою семью, сына в гимназии, дочь в духовном училище. Так же верил и дьячок и еще тверже, чем священник, потому что совсем забыл сущность догматов этой веры, а знал только, что за теплоту, за поминание, за часы, за молебен простой и за молебен с акафистом, за все есть определенная цена, которую настоящие христиане охотно платят, и потому выкрикивал свои «ломилось, помилось», и пел, и читал, что положено, с такой же спокойной уверенностью в необходимости этого, с какой люди продают дрова, муку, картофель. Начальник же тюрьмы и надзиратели, хотя никогда и не знали и не вникали в то, в чем состоят догматы этой веры и что означало все то, что совершалось в церкви, — верили, что непременно надо верить в эту веру, потому что высшее начальство и сам царь верят в нее. Кроме того, хотя и смутно (они никак не могли бы объяснить, как это делается), они чувствовали, что эта вера оправдывала их жестокую службу. Если бы не было этой веры, им не только труднее, но, пожалуй, и невозможно бы было все свои силы употреблять на то, чтобы мучать людей, как они это теперь делали с совершенно спокойной совестью. Смотритель был такой доброй души человек, что он никак не мог бы жить так, если бы не находил поддержки в этой вере. И потому он стоял неподвижно, прямо, усердно кланялся и крестился, старался умилиться, когда пели «Иже херувимы», а когда стали причащать детей, вышел вперед и собственноручно поднял мальчика, которого причащали, и подержал его.

Мировоззрение это состояло в том, что главное благо всех мужчин, всех без исключения — старых, молодых, гимназистов, генералов, образованных, необразованных, — состоит в половом общении с привлекательными женщинами, и потому все мужчины, хотя и притворяются, что заняты другими делами, в сущности желают только одного этого. Она же — привлекательная женщина — может удовлетворять или же не удовлетворять это их желание, и потому она — важный и нужный человек. Вся ее прежняя и теперешняя жизнь была подтверждением справедливости этого взгляда. В продолжение десяти лет она везде, где бы она ни была, начиная с Нехлюдова и старика станового и кончая острожными надзирателями, видела, что все мужчины нуждаются в ней; она не видела и не замечала тех мужчин, которые не нуждались в ней. И потому весь мир представлялся ей собранием обуреваемых похотью людей, со всех сторон стороживших ее и всеми возможными средствами — обманом, насилием, куплей, хитростью — старающихся овладеть ею. Так понимала жизнь Маслова, и при таком понимании жизни она была не только не последний, а очень важный человек. И Маслова дорожила таким пониманием жизни больше всего на свете, не могла не дорожить им, потому что, изменив такое понимание жизни, она теряла то значение, которое такое понимание давало ей среди людей. И для того, чтобы не терять своего значения в жизни, она инстинктивно держалась такого круга людей, которые смотрели на жизнь так же, как и она.

Измученная, мокрая, грязная, она вернулась домой, и с этого дня в ней начался тот душевный переворот, вследствие которого она сделалась тем, чем была теперь. С этой страшной ночи она перестала верить в добро. Она прежде сама верила в добро и в то, что люди верят в него, но с этой ночи убедилась, что никто не верит в это и что все, что говорят про Бога и добро, все это делают только для того, чтобы обманывать людей. Он, которого она любила и который ее любил, — она это знала, — бросил ее, насладившись ею и надругавшись над ее чувствами. А он был самый лучший из всех людей, каких она знала. Все же остальные были еще хуже. И все, что с ней случилось, на каждом шагу подтверждало это. Тетки его, богомольные старушки, прогнали ее, когда она не могла уже так служить им, как прежде. Все люди, с которыми она сходилась, — женщины — старались через нее добыть денег, мужчины, начиная с старого станового и до тюремных надзирателей, — смотрели на нее как на предмет удовольствия. И ни для кого ничего не было другого на свете, как только удовольствие, именно это удовольствие. В этом еще больше утвердил ее старый писатель, с которым она сошлась на второй год своей жизни на свободе. Он прямо так и говорил ей, что в этом — он называл это поэзией и эстетикой — состоит все счастье. Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все слова о Боге и добре были обман. Если же когда поднимались вопросы о том, зачем на свете все устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.

— Нет, — говорил он, все более и более одушевляясь, — Наполеон велик, потому что он стал выше революции, подавил ее злоупотребления, удержав все хорошее — и равенство граждан, и свободу слова и печати, — и только потому приобрел власть.

Но влияние в свете есть капитал, который надо беречь, чтоб он не исчез. Князь Василий знал это, и, раз сообразив, что ежели бы он стал просить за всех, кто его просит, то вскоре ему нельзя было бы просить за себя, он редко употреблял свое влияние.

Все гости совершали обряд приветствования никому не известной, никому не интересной и не нужной тетушки. Анна Павловна с грустным, торжественным участием следила за их приветствиями, молчаливо одобряя их. Ma tante каждому говорила в одних и тех же выражениях о его здоровье, о своем здоровье и о здоровье ее величества, которое нынче было, слава Богу, лучше. Все подходившие, из приличия не выказывая поспешности, с чувством облегчения исполненной тяжелой обязанности отходили от старушки, чтоб уж весь вечер ни разу не подойти к ней.

Он говорил на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды, и с теми, тихими, покровительственными интонациями, которые свойственны состаревшемуся в свете и при дворе значительному человеку.

— Несправедливо то, что есть зло для другого человека, — сказал Пьер, с удовольствием чувствуя, что в первый раз со времени его приезда князь Андрей оживлялся и начинал говорить и хотел высказать все то, что сделало его таким, каким он был теперь. — А кто тебе сказал, что такое зло для другого человека? — спросил он. — Зло? Зло? — сказал Пьер. — Мы все знаем, что такое зло для себя. — Да, мы знаем, но то зло, которое я знаю для себя, я не могу сделать другому человеку, — все более и более оживляясь, говорил князь Андрей, видимо желая высказать Пьеру свой новый взгляд на вещи. Он говорил по-французски. — Je ne connais dans la vie que maux bien réels: c'est le remord et la maladie. Il n'est de bien que l'absence de ces maux. Жить для себя, избегая только этих двух зол, вот вся моя мудрость теперь. — А любовь к ближнему, а самопожертвование? — заговорил Пьер. — Нет, я с вами не могу согласиться! Жить только так, чтобы не делать зла, чтобы не раскаиваться, этого мало. Я жил так, я жил для себя и погубил свою жизнь. И только теперь, когда я живу, по крайней мере стараюсь (из скромности поправился Пьер) жить для других, только теперь я понял все счастие жизни. Нет, я не соглашусь с вами, да и вы не думаете того, что вы говорите. — Князь Андрей молча глядел на Пьера и насмешливо улыбался.

Сначала Нехлюдов боролся, но бороться было слишком трудно, потому что все то, что он, веря себе, считал хорошим, считалось дурным другими, и, наоборот, всё, что веря себе, он считал дурным, считалось хорошим всеми окружающими его. И кончилось тем, что Нехлюдов сдался, перестал верить себе и поверил другим. И первое время это отречение от себя было неприятно, но продолжалось это неприятное чувство очень недолго, и очень скоро Нехлюдов, в это же время начав курить и пить вино, перестал испытывать это неприятное чувство и даже почувствовал большое облегчение.

Привычное, давно отлаженное расписание миллионов дней — самая лучшая и защищенная жизнь для целого трусливого общества. И любое исправление в этом расписании равносильно хаосу.

Нью-йоркская «Таймс» писала, что терпеть и даже защищать такое дерьмо, как я, — парадоксальная неизбежность истинно свободного общества.

Адаптироваться в обществе, по большому счёту, значит промыть мозги в соответствии с социальными требованиями. Не существует людей, которым не промывали бы мозги.

Если имена неправильны, то слова не имеют под собой оснований. Если слова не имеют под собой оснований, то дела не могут осуществляться, и народ не знает, как себя вести.

Мы верим: наш выбор это только наш выбор, мы не зависим от мнения общества, к которому принадлежим в силу исторических обстоятельств.

Близорукие люди видят в бунтарях опасность для общества. Но время доказывает, что быть непохожим на других – значит находиться на передовой, значит практически наверняка сделать оригинальный вклад, полезный и впечатляющий взнос в культуру.

Теперь я знаю, что человеку необходимо уметь уживаться с другими людьми... прежде, чем ужиться с самим собой.

Теорию терапевтической общины я слышал столько раз, что могу рассказывать спереди назад и задом наперед – и что человек должен научиться жить в группе, прежде чем сможет функционировать в нормальном обществе, и что группа в состоянии помочь ему, показывая, где у него непорядок, и кто нормальный, а кто нет, общество само решает, а ты уж изволь соответствовать. И всякая такая штука. Стоит только появиться новому больному, доктор сразу – на свою теорию, и поехали; только тут он, кажется, и бывает главным, сам ведет собрание. Рассказывает, что цель терапевтической общины – демократическое отделение, полностью управляемое пациентами, их голосами, и стремится оно выпустить нас обратно на улицу, во внешний мир, достойными гражданами. Всякое мелкое недовольство, всякую жалобу, все, что тебе хотелось бы изменить, надо высказывать перед группой и обсуждать, а не гноить в себе. И ты должен чувствовать себя свободно среди окружающих до такой степени, чтобы без утайки обсуждать эмоциональные проблемы с больными и медицинским персоналом. Беседуйте, говорит он, обсуждайте, признавайтесь. А если друг что-то сказал в обычном разговоре – запишите в вахтенный журнал, чтобы знали врачи и сестры. Это не стук, как выражаются на жаргоне, это помощь товарищу. Извлеките старые грехи на свет божий, чтобы омыться в глазах людей. И участвуйте в групповом обсуждении. Помогите себе и друзьям проникнуть в тайны подсознательного. От друзей не должно быть секретов. Кончает он обыкновенно тем, что их задача – сделать отделение похожим на те свободные демократические места, где вы жили: пусть внутренний мир станет масштабной моделью большого внешнего, куда в один прекрасный день вам предстоит вернуться.

– Слушай-ка, эти собраньица всегда у вас так проходят? – Всегда? – Хардинг перестает напевать. Он больше не жует свои щеки, но по-прежнему смотрит куда-то вперед, над плечом Макмерфи. – Эти посиделки с групповой терапией всегда у вас так проходят? Побоище на птичьем дворе? Хардинг рывком повернул голову, и глаза его наткнулись на Макмерфи так, как будто он только сейчас заметил, что перед ним кто-то сидит. Он опять прикусывает щеки, лицо у него проваливается посередине, и можно подумать, что он улыбается. Он расправляет плечи, отваливается на спинку и принимает спокойный вид. – На птичьем дворе? Боюсь, что ваши причудливые сельские метафоры не доходят до меня, мой друг. Не имею ни малейшего представления, о чем вы говорите. – Ага, тогда я тебе объясню. – Макмерфи повышает голос; он не оглядывается на других острых, но говорит для них. – Стая замечает пятнышко крови у какой-нибудь курицы и начинает клевать и расклевывает до крови, до костей и перьев. Чаще всего в такой свалке кровь появляется еще на одной курице, и тогда – ее очередь. Потом еще на других кровь, их тоже заклевывают до смерти; дальше – больше. Вот так за несколько часов выходит в расход весь птичник, я сам видел. Жуткое дело. А помешать им – курям – можно только, если надеть наглазники. Чтобы они не видели. Хардинг сплетает длинные пальцы на колене, подтягивает колено к себе, откидывается на спинку. – На птичьем дворе. В самом деле приятная аналогия, друг мой. – Вот это самое я и вспомнил, пока сидел на вашем собрании, если хочешь знать грязную правду. Похожи на стаю грязных курей. – Так получается, это я – курица с пятнышком крови? – А кто же? Они по-прежнему улыбаются друг другу, но голоса их стали такими сдавленными, тихими, что мне приходится мести совсем рядом, иначе не слышу. Другие острые подходят поближе. – А еще хочешь знать? Хочешь знать, чей клевок первый? Хардинг ждет продолжения. – Сестры этой, вот чей.

Опять включают туманную машину, и она снежит на меня холодным и белым, как снятое молоко, так густо, что мог бы в нем спрятаться, если бы меня не держали. В тумане не вижу на десять сантиметров и сквозь вой слышу только старшую сестру, как она с гиканьем ломит по коридору, сшибая с дороги больных плетеной сумкой.

Известная часть буржуазии желает излечить общественные недуги для того, чтобы упрочить существование буржуазного общества. Сюда относятся экономисты, филантропы, поборники гуманности, радетели о благе трудящихся классов, организаторы благотворительности, члены обществ покровительства животным, основатели обществ трезвости, мелкотравчатые реформаторы самых разнообразных видов.

Большое общество, состоящее исключительно из прекрасных людей, по нравственности и интеллигентности равно большому, тупому и свирепому животному. Ведь чем крупнее организации, тем более неизбежны их аморальность и беспросветная тупость.

Вы приходите в ужас от того, что мы хотим уничтожить частную собственность. Но в вашем нынешнем обществе частная собственность уничтожена для девяти десятых его членов. Она существует именно благодаря тому, что не существует для девяти десятых.

... в те периоды, когда классовая борьба приближается к развязке, процесс разложения внутри господствующего класса, внутри всего старого общества принимает такой бурный, такой резкий характер, что небольшая часть господствующего класса отрекается от него и примыкает к революционному классу, к тому классу, которому принадлежит будущее. Вот почему, как прежде часть дворянства переходила к буржуазии, так теперь часть буржуазии переходит к пролетариату, именно – часть буржуа-идеологов, которые возвысились до теоретического понимания всего хода исторического движения.

Примета времени: постоянное желание быть в курсе всего, что творится в мире, слиться в едином порыве с беспокойными зрительскими массами.

Как мало мы знаем друг о друге. Большая наша часть скрыта под водой, как у льдины, и обществу видна лишь надводная, холодная и белая личина.

— Каждого из нас люди принимают за кого-то другого. А и существует ли он в действительности, этот истинный «я», а не кто-то другой? Большой вопрос. Каждый человек существует не сам по себе, а во множестве перевоплощений, отраженный сотнями глаз других людей.

Мне всегда нравилось наслаждаться обществом великих умов мира сего, может, мне просто нравится коллекционировать их.

Я не приспособлен для того, чтобы сливаться с общей массой, чтобы жить среди людей. Мои навыки социального взаимодействия, доверие, забота о других давно уже атрофировались. Если, конечно, они вообще когда-то имели место быть. Я всегда был один. И я останусь один до конца. Я принимаю такую судьбу.

Картошка никогда никого не обижал, за исключением, пожалуй, лёгких душевных страданий, которые причиняла людям его склонность освобождать содержимое их карманов, кошельков и жилищ. Но люди придают слишком много значения вещам. Они облекают предметы лишними эмоциями. Картошку нельзя винить в том, что общество проповедует материализм и потребительский фетишизм.

Мне никогда особо не нравился кокс, но очень многие, кого я знаю, тоже его не любят, но тем не менее продолжают загонять его себе в носоглотку. Просто потому, что он есть. Люди пихают в себя всякое дерьмо, которое причиняет им кучу вреда, лишь потому, что они могут себе это позволить. Наивно было бы думать, что наркотики можно как-то изъять из современного общества потребителей. Тем более что в качестве продукта они помогают определить, из кого это самое общество состоит.

Общество выдумало лживую, заковыристую логику, для того чтобы порабощать и изменять людей, поведение которых отличается от общепринятого. Допустим, я знаю все «за» и «против», знаю, что рано умру, что я в здравом рассудке и т. д. и т. п., но все равно хочу колоться? Они не дадут тебе этого делать. Они не дадут тебе этого делать только потому, что это символ их собственного поражения. Ведь ты же отказываешься от того, что они тебе предлагают.

Ты смотришь на него и думаешь, в каких жутких уродов добровольно превращают себя люди.

Вот уж сборище недоумков. Я думал, только мне не повезло с компанией, но всегда есть кто-то, кому еще хуже.

Подпишись на наш Instagram!